— Как паства твоя, отче?
— Прихожане мои православными себя чтут и обряды положенные вершат со всем старанием, но веру греческую понимают плохо, — огладил тяжелый крест иеромонах. — Души их страдают в метаниях, и жаждут слова Божия, но принять его с искренностью ноне еще не способны. Более склонны они к радости и праздникам, как языческим, так христианским, а то и к веселью без повода.
— Хорошо ли это, отец Никодим, для христианина, жизнь в веселье и праздности проводить?
— Я не пресекаю, сын мой, — перекрестился священник. — Все мы созданы по образу и подобию Господа. А Бог, по мысли моей, несчастным существом быть не может. Стало быть, и дети его обязаны жить счастливыми, а не в муках и грусти дни свои проводить. Что до праздности, то день свой прихожане посвящают трудам, и помыслов о благополучии рубежей отчих также не оставляют.
— Да, рубежи, — покачал головой Зализа, оглаживая морду коню с большим белым пятном между глаз.
Сажая нежданных воинов на пожалованную государем землю, опричник в немалой степени рассчитывал на то, что они также начнут выходить в засеку, приглядывать за устьем Невы и побережьем Невской губы. Однако иноземцы не спешили обзаводиться конями, а без коней — какой же боярин? Ни в дозор, ни в поход, ни в ополчение его не поднять. На Руси для таких даже слово отдельное придумано: пешеходцы. Не люди значит, а те, кто пешком ходит. Хотя, конечно, на Неву, варяжскую лойму перехватить, они все-таки своими ногами успели. Сами, без понуканий… Бояре, значит, все-таки. Долг свой перед землею блюдут.
— Гость у твоих овец, отче, как я слыхал? — из-за раны на горле голос опричника получался тихий, с посвистом, но вполне вразумительный.
— Да, пришел человек с невского берега. Больной лежит, замучился в пути сильно.
— Исповедовался?
— Тайна исповеди свята есть, и о ней никому, кроме Господа, знать не след! — моментально вскинулся иеромонах.
— Я же не спрашиваю, о чем он говорил, — покосился на дверь дома опричник. — Я спрашиваю, подходил ли он к святому причастию?
— Болен он, — передернул плечами монах. — И по сей причине святых даров не приемлет.
Зализа снова усмехнулся — а отец Никодим-то, уже защищать пытается своих овец божьих, которых недавно совсем сарацинами считал! Каждый ведь знает, что святые дары болящему в первый ряд предназначены, но даже такую неурядицу монах для защиты иноземцев от подозрений пользует.
— Теперь и вовсе не примет, — предупредил он священника. — Забираю я его.
— Пошто? — опять перекрестился монах.
— До дома провожу, посмотрю, как устроился, — успокоил отца Никодима опричник. — Наветов на него нет, от тягла пока не уклоняется. Но знать, кто таков, мне надобно. Ну что, хорошие мои, дать вам водицы испить, али рановато еще? Может, сена пока пожуете?
Последняя фраза относилась, естественно к лошадям.
Дожидаться обеда Зализа не стал, и даже в избу не вошел — а то железо отпотеет, ходи потом весь день в ледяных цыпочках. Он лишь выждал немного времени для отдыха коням, напоил, покормил, а затем потребовал, чтобы только-только начавшего ходить Хомяка посадили на заводного коня — сам он даже ноги до стремени поднять не мог. Вскоре оба всадника выехали за ворота, бодрым галопом пересекли Кауштин луг и скрылись в лесу.
Никита сказался, что сыт, и опричник, нарушая божьи заветы, но экономя время, поел мерзлой ветчины с луком и чесноком прямо в седле, после чего пустил коней в широкий намет. Зимний день короток, а ночевать в деревне Кельмимаа, как звучит на чухонском языке название «Земля мертвых» ему совсем не хотелось.
Украв день, зима зато надежно спрятала все ямы и канавы, а потому по сравнению с летом путь можно было заметно сократить: миновав Поги, Семен не стал делать крюк вокруг Никольского болота через Анинлов, Тярлево и Березовый россох, а сразу повернул на мелководную реку Винокурку, по ней, по окрепшему льду поскакал к Ижоре и дальше, на Неву.
Крест часовни возле устья, подле чухонской деревушки, показался где-то спустя четыре часа после начала скачки. Перекрестившись, опричник вывел коней на невский лед и повернул направо, к Кельмимаа, но спустя несколько минут затормозил. Близились сумерки, а с нею с новой силой всплывали в памяти зловещие слухи, что окружали странную деревню напротив единственного на Неве острова.
— Ну ее, — махнул рукой Зализа, натягивая поводья. — У чухонцев крещеных переночуем, а утром до места доберемся.
Он поворотил коней и перешел на шаг, прислушиваясь к дыханию коней. Прежде, чем они доберутся до деревни, жеребцов нужно успеть выходить, восстановить им дыхание. Тогда и напоить можно будет сразу, и овса насыпать.
Те годы, когда опричник не покидал седла своего верного Урака, отмахивая на нем по тридцать верст в день, прошли вместе с гибелью коня. На теплой конюшне боярина Волошина, в усадьбе которого обосновался Зализа, стояло два великолепных туркестанских жеребца и три кобылы умопомрачительной красоты, купленных угодившим в застенки Харитоном у известного усть-вымского конезаводчика крестьянина Щукина, благодаря своим коням скупившего столько окрестных земель, что теперь он имел поместья поболее, чем у иного родовитого князя. На этих красавцах Зализа, как и сам боярин, выезжал только в короткие дневные поездки, их самих размять, да этаким богатством покрасоваться — а на ночь неизменно возвращал в тепло.
В холодной же конюшне, под огороженным от ветра навесом стояли, обрастая толстой зимней шерстью, такие же красавцы, выращенные и обученные ратной работе уже здесь, в Замежье. Породистые туркестанские жеребцы отличались от боевых русских коней тем, что были способны проходить за день до ста верст — но после двух-трех дней такой скачки нуждались в нескольких неделях отдыха. Когда-то это помогало степнякам в их набегах на русские рубежи: налетев и пограбив, они недосягаемыми уходили далеко в родные просторы, на роздых. Но вскоре упорные русские ратники научились догонять их на своих крепких скакунах, проходящих за день вдвое меньше, но, благодаря заводным коням и хорошему корму, умеющих делать это постоянно на протяжении недель и месяцев.